top of page

БАБУШКА ЕВФРОСИНИЯ



На вокзале нас встречала бойкая, веселая, гостеприимная, милая старенькая бабушка. Это была тёща моего деда Евфросиния Савельевна. Она была дочерью бывшей крепостной, получившей освобождение, взятой замуж купцом Савелием Куприяновым. Мать ее рано овдовела и, оставшись хозяйкой большой торговой лавки в Москве, успешно вела хозяйство, делая засечки ножом на оконной раме о взаиморасчетах с покупателями. Она была безграмотна. Наняла дьячка из соседнего храма учить свою единственную дочку Фроську грамоте, научила ее всем наукам домоводства и выдала замуж за семинариста Стефана – впоследствии моего прадеда. И Фроська теперь перестала быть Фроськой, а стала величаться Евфросиния Савельевна.

Она не целовалась, не обнималась, а деловито причитая – «Слава Тебе, Господи…» грузила наши многочисленные узлы и «чемоданы». Она была с ведром, а в ведре лежало что-то завернутое. Наняв ломовика – возчика с телегой, Евфросиния Савельевна отвезла нас, беженцев, с нашим скарбом в маленький домик, похожий на наш, ладожский. – Правда, в этом домике «нашими» были только комната и перед ней маленькая «прихожая». Вход был со двора напротив покосившегося туалета. Пока мама распаковывала чемоданы и узлы, доставая оттуда простыни, подушки, одеяла, а Надя раздевала трехлетнего меня, бабушка доставала из ведра только что испеченные пирожки, а мне один пирожок с вареньем. Там же лежал примус, который бабушка принесла из дома деда, отца моей матери, где она жила. Все загляделись на это столичное чудо, на котором можно готовить, не растапливая печек и не разводя костра. Бабушка послала отца за водой к колонке, всего метров за двести от дома. Объяснила ему, как нужно нажать ручку и вода побежит сама. Чудо-примус поставили на стол. Бабушка какой-то железочкой что-то поковыряла в нем, покачала каким-то насосиком, который торчал сбоку, взяла спички, что-то зажгла и в комнатке сладко запахло керосином и копотью. Бабушка опять качала и вдруг что-то загудело, копоть прошла, а в примусе появилось ровное горящее кольцо, как пламя. Оно вкусно гудело и казалось упругим и уверенным. Отец поставил на примус ведро с водой, взятой из городской колонки. Мы вынули пирожки и недоеденное оставшееся от поезда и ждали, потому что из ведра уже пошел пар! Мы в Москве!

Однорукая хозяйка домика, у которой мы снимали комнату сразу же потащила все наши документы в милицию – на прописку. И вот тут-то мы впервые поняли, кто мы такие. Лишенцы. Лишенные прав жители. Им не полагается жить там, где они хотят, при карточной системе им не полагается продовольственных карточек – они полувраги и кормить их государство не должно. Поэтому с пропиской сразу же не заладилось. Хозяйке отказали. Отец было сам рванулся в милицию, но хозяйка даже закричала: Милиционеры от вас, милый, шарахнутся. Попу, да в милицию? Все равно, что дьявол. Уж лучше сама еще раз схожу. Возьму свою инвалидную книжку…

Через неделю прописали. Временно. Отец теперь имел право устраиваться на работу. Регентом. Но работа была похожа на крыловскую басню. Пели старики и инвалиды. Те, кто умел петь и любил музыку, храм обходили стороной. Все где-то работали, и если бы на работе прознали, что работник поет в церкви, никому бы не поздоровилось, а начальника записали бы куда следует. Отец познакомился с этими отставными знатоками православного пения – милые, добрые люди, но страх висит над всем и над всеми.

На другой день после приезда, прямо с утра, мама и Надя отправились в далекий путь. Им предстояло впервые в жизни дойти до Сокольнической заставы и там, в магазине, сделать первую московскую покупку. Они должны были купить ночные горшки для нашей семьи, потому что покосившийся туалет во дворе был переполнен и неприступен. Путешествие заняло почти целый день, и только к вечеру каждый из нас получил свой новенький сосуд. Мне, как маленькому – с нарисованной на эмали собачкой.

В комнатке, где мы жили, был один диван, на котором спали папа, мама и я, и рядом с диваном мы ставили разные стулья, чтобы можно было спать Наде, моей сестре, которой было одиннадцать лет. У входа в комнатку, прямо мешая проходу, стояло разбитое пианино. Крышки над клавиатурой не было и многие клавиши были испорчены или обнажены до деревяшек. На пианино лежали горы домашнего имущества от свернутых в узел простыней с дивана, до самовара, тарелок и платяной щетки. Папа попросил у однорукой хозяйки разрешения настроить пианино и она позволила и даже дала папе инструменты – молоток, железную отвертку с деревянной ручкой, но деревянные «щечки» с ручки отлетели, а штыри, которыми эти деревяшки крепились, остались, и было очень неудобно делать что-то этой отверткой, царапая ладонь. И еще дала плоскогубцы, но такие новые, что велела отцу их каждый день возвращать, а утром просить снова. Отец делал ремонт пианино чуть ли не месяц, но сделал, настроил и иногда оно из-под простыней и самовара, звучало. Особенно часто мама играла на нем, когда я сломал ключицу мне надо было делать в тазу теплые ванны. Мне и так то было больно, а еще в горячей воде, да в неудобной позе – чуть не вверх ногами. Я плакал. И тогда мама сделавшая мне горячую купель в тазу, просила Надю меня держать, а сама, прислонив к передней стенке пианино ноты, на которых было написано «Молитва девы» и нарисована женская голова с длиннющими волосами и сорвавшейся с глаза крупной слезищей, которая все летела и не могла долететь. И играла. Надя гладила мне в воде ключицу, массируя ее, а я все смотрел, как летит слеза и ждал, когда она долетит. А музыка все звучала, а я следил, а слеза летела. Вода остывала, меня вытирали, а в моей голове все летела слеза. Она еще и сейчас летит, хотя мамы и сестры давно нет,

Не могу остановиться, говоря о своей прабабке Евфросинии Савельевне. Худенькая, чуть сутулая, сильно постаревшая, с сухими, ласковыми узловатыми пальцами на искривленных временем кистях рук, она жила в квартире моего деда, близко к Преображенской площади. Мы часто приходили к ним, по пути в далекий наш Лаченков переулок. Она была энергичнее всех нас, ее окружающих. Получалось так, что среди взрослых, молодых женщин, она была всезнающей и всемогущей хозяйкой. А все потому, что она тихая, застенчивая, на моих глазах всегда угощавшая, но сама вроде как и не нуждавшаяся в пище, жила по каким-то старым, неведомым нам правилам. Я не видел, чтобы она спала. Или даже присела. Когда, позднее, я приходил, ночевать у деда из-за позднего времени, когда все спали, меня ждала Евфросиния Савельевна и давала мне подогретые, хрустящие, вынутые из неостывшей печки, оставшиеся от обеда макароны в старой, почерневшей, с отбитой ручкой глубокой чугунной сковороде. Они были особенно вкусны из ее сухих рук. По старым правилам у нее на столе, за которым все ели, столярничали, шили, готовили уроки, и который мы называли обеденным, всегда стоял кипящий самовар. Безмолвная, она все умела, все знала и была скоропомощницей в любом случае, в том числе и медицинском. И помощь эта всегда была удачной, хотя и пугающе необычной. Помню, как моя сестра, вымывая досчатые полы, занозила палец. Да так глубоко, что даже кричала от боли, что доставляла эта щепка, вонзившаяся глубоко в мясо. А сестра училась музыке и поврежденный палец грозно пугал. Швейные иголки, применяемые в таких случаях, в руках наших и молодых и старых женщин были бессильны. Они только расковыривали и мучили. Евфросиния Савельевна со своим обычным, чуть слышным причитанием: «Пресвятая Богородице, моли Бога о нас!», легко подкинула углей в самоварную трубу и посадила около самовара сестру. Это уже было жутковато. Потом она взяла пораненный палец сестры и, перекрестившись, начала его у его основания перевязывать простой ниткой. Она перекручивала долго, натягивая так, что палец то краснел, то весь залился синевой и так вспух, что казался приставленной к ладони ржавой железкой. В это время из–под самоварной крышки начали вылетать и таять облачка пара. Значит внутри крутой кипяток. Скипело. Вся семья окружила бедную сестру и ее странного лекаря. Евфросиния Савельевна, все время шопотком причитая, потянула палец, поднесла его к самоварному крану. Побелевшая сестра зажмурилась. Узловатые пальцы лекаря сейчас были похожи на клешни рака. Они открыли кран и пузыристый кипяток полился на палец. В толпе окруживших завздыхало, заскрипело, зашмыгало. Кипяток лился. Мы уже представляли себе, какие ожоговые пузыри будут на руке сестры. Когда прикоснешься к горящей лампе или, перемешивая угли в печке, коснешься раскаленного, то потом долго мучаешься с пузырями, гнойниками, содранной кожей. А тут крутой кипяток и долго. Клешни кран закрыли. Взяли ладонь и поставили ее так, чтобы палец торчал. Потом они поправили веревочку, которая держала старые очки на курносеньком мизерном носике лекаря. И мы все будто тоже надели очки и взглянули на палец. Над чашкой, в которую сливался кипяток, торчал, как синий мокрый монумент, обваренный палец. А из него, как на кактусе распустившийся цветок, торчала распаренная заноза. И Евфросиния Савельевна своими, милыми нам, клешнями, просто взяла эту занозу и, как цветочек, осторожно отняла от пальца. Потом своим всегда чистеньким, стареньким, залатанным фартучком вытерла палец и начала раскручивать затянутую нитку. Прямо на наших глазах раскрученный палец бледнел, потом постепенно розовел. Глядя на растерянную сестру, Евфросиния Савельевна сказала:–«Побалуй, побалуй пальчиками-то, родненькая!». И тонкая сестрина рука начала перебирать пальцами, которые совсем не отличались друг от друга так, будто и не было и не могло быть заноз, волдырей, страхов, человеческих и музыкантских драм. Евфросиния Савельевна что-то шептала, а клешни, сложившись в троеперстие, потянулись ко лбу только что скорбевшей пианистки.


Живая лента
    • Facebbok.png
    • Flickr.png
    • Blogger.png
    • Instagram.png
    • Twitter.png
    • Vko.png
    bottom of page