XVIII. КРЕСТ
Через дорогу от Покровской общины был большой храм, посвященный святителю Николаю, а левый придел – Покрову Богородицы. И конечно же послушницы общины ходили в этот храм, где служил энергичный, неутомимый священник Георгий Горев. Отец Павел часто бывал здесь; сослужил отцу Георгию; иногда помогал руководством, а то и участием в хоре храма. Оба священника, вдохновленные возможностью соединить силы в храмовых молитвах, сблизились еще и из-за грозы гонений.
В 31-м году отца Георгия арестовали. Отец стал служить в Николо-Покровском постоянно, помогая очень больному и пожилому настоятелю. Туда приезжал служить и владыко Евсевий, там я был у него посошником. Там была отцовская радость полной духовной и физической отдачи. Почти год счастья.
По угнетенному состоянию монахинь я догадывался, что происходит что-то грозное. Отец приходит в общину каждый день. В храм Николы не заходит, просто выслушивает что-то, что-то сам говорит, но я вижу, что ему это все не нужно, а нужно совсем другое. Мне он ничего не рассказывает. Дома при мне разговоров о тяжелой жизни вообще не велось. Только от обеспокоенных монахинь я услышал, что храм закрыли, а отца и всех, кто там был, назвали врагами и запретили даже показываться.
Отец часто, без всякой надобности, садился на хилую скамейку у решетчатого окна храма общины и смотрел через дорогу. Там — храм Николы. Там он был. Там мы все были.
Теперь неизвестно, заперты ли двери на замок, но есть то, что страшнее замка — бумажки с печатями, наклеенные на соединение дверей. Храм стоит, как мертвый. Запыленные, забрызганные окна. Не видно приветливых дорожек. Все омертвело. Не помню сколько, но, казалось, очень долго мы оба ходили в общину молчать. Отец ходил и без меня — дома он метался, и, не успев придти из похода в общину, снова одевался. Мама его отговаривал, пугала. Но он по-другому не мог. Мама посылала с ним меня, думая, что я устану, отец пожалеет меня и вернется. Но я был с отцом, и разве мог я сказать – устал. Иногда отец ходил и вечерами и, опять же, чтобы не стоять на улице, заходил в общину. Он ждал. И все понимали чего. Это был четвертый храм, в котором отец служил, и четвертый храм, закрываемый и разрушаемый на глазах отца.
Храм Николы в Покровском был великолепен, отделан, украшен, и, главное, намолен. Каждый его угол, образ, камень несли на себе память молитв, скорбей, радостных озарений и душевного откровения.
И отец был свидетелем и участником таких смиренномудрых бесед с Богом. Глядя на храм, отец видел не каменную келью, он видел и помнил бесчисленные вспышки откровений человеческих душ, воссылаемых через него к Богу. Младенцы и убогие старики, новобрачные и одинокие, праведные и грешники, люди расцветающие и увядающие, питающие надежду или теряющие веру. Несть числа им, нуждающимся в такой келье с чутким пастырем. Сейчас на этом месте любви, надежд и веры наклеена бумажка с печатью — оставь надежды!
Оставить надежды на духовную помощь людям, когда они все больше и больше нуждались в ней? Оставить надежду на исполнение своей главной миссии, осознанной в стенах семинарии и Академии, оставленной как духовное завещание его отцом, тоже священником — иереем Георгием, миссии духовного окормления паствы? Как свет звезды, всегда горели в его душе слова Христа: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас.» Для отца Павла это был символ духовного созидания. Нуждающихся в духовной поддержке становилось все больше, а насильственный отрыв от закрывающихся десятков и сотен храмов делал труждающимися и обремененными сотни, тысячи, десятки тысяч людей. «Господи, спаси люди Твоя.»
Тем временем к храму иногда подъезжали какие-то люди в пальто, в гимнастерках или поношенных кожаных тужурках. Они вели себя, как на свалке — плюнуть, пхнуть ногой, погасить о стену окурок для них было обычным делом. Жители округи, монахини из Покровской общины пытались подойти к ним и заговорить — что же будет с храмом? В ответ громко — они все делали и говорили громко — с хозяйской иронией, смеясь, отвечали — будет клуб. Или — будет склад. Или — взорвут. Или — разнесут на части — полы мраморные, двери крепкие, серебра и позолоты — не счесть. Или — сделают пожарную команду, а на колокольне вышку, как в Сокольниках.
Отец все это слышал и понимал, что любое из сказанного может свершиться, а может быть еще более варварское. Но он был бессилен. Как дерево, от которого отломили ветви и бросили, а ствол обрубленный стоит и ссыхается, а ветви вянут и отмирают, так и отец, оторванный от алтаря, где впитывал в себя все человеческие духовные болезни и горести, бродит и не находит себе места, истекая мучительной сукровицей бессилия. Хоть его и выставили, и пригрозили, он еще весь там, на амвоне, в алтаре, за жертвенником, на клиросе, где лился поток молитв, и их музыка стучит в висках и по сей час. Поэтому он почти не слышит моих вопросов или отвечает невпопад, чем еще больше меня озадачивает.
Он предполагал, что с храмом будут что-то вершить ночью. Ночью арестовывали, ночами допрашивали, ночь — для всего тайного, нечестивого, чтобы никто не видел.
Однажды, когда он уже направлялся от общины домой, к Покровскому мосту, держа меня за плечо или, как мне хотелось бы думать, держась за меня, скрежет мотора грузовика, а машины на улицах в то время, да и в том районе были редкостью, заставил его оглянуться.
Со стороны Москвы, то есть по Покровской (ныне Бакунинской) улице на открытом грузовом автомобиле ехала целая орава. Они стояли в кузове, как кегли — так их было много, стояли, держась друг за друга, при каждом повороте или ухабе вскрикивали, всвистывали и кричали. Им казалось, что они пели, но это был разгульный крик опьяненной вседозволенностью толпы. Они ехали, как тогда называли, на коллективный выход или выезд на какое-то задание, а потом развлечение и, конечно, самогон, — субботник. Дорога шла под мост, а дальше на Семеновскую и в сторону Измайлова. Гулять было где. Но машина остановилась у храма Николы — приехали!
Шофер откинул брезентовую крышу кабины — там почти один на другом сидели люди. Те, кто были в кабине, смотрели на храм и на купол. Один из них был в большой кепке и в галифе. Рядом с ним худощавый, лысый и с очень большим государственным портфелем. Толпа, свалившаяся с машины через борта наземь, разминалась и ждала. Потом тот, кто в кепке, встал, и толпа ринулась к нему, осадив кабину. Кепка долго кричала, указывая на храм, на бумаги в руках у соседа и на купол. Кричала с перерывами, чтобы толпа отозвалась. И та отзывалась — смеялась, вскрикивала, свистела и, наконец, взвыв, повернулась к храму и, как сорвавшись, ринулась к воротам. На ходу раздеваясь, скидывая пальто, куртки, те, кто не влезал в ворота, ринулись на ограду и сразу на концах ограды появились комки человеческих тел, которые, балансируя, выражали восторг героев, одолевших вершину.
Я чувствовал руки отца то на голове, то на плечах, они то сжимали меня, то совсем бросали. Мельком взглянув на него, я увидел, что губы его все время что-то вышептывали. Конечно же, в этом бессилии он мог только молиться.
Орава, как я понял, решила влезть на купол. Откуда-то со двора появились лестницы, и особо горячие, срываясь, но ободряемые возгласами толпы, карабкались на алтарную абсиду. Лезли, срывались, хохотали, тянули руки, подталкивая отставших, и снова лезли. И, наконец, над тем местом, на которое я, стоя внутри в алтаре, смотрел с трепетом, над тем местом, где был восставший из гроба Спаситель, оказалось несколько парней, лихо топающих по гудящей кровле крыши. Снизу всё лезли, и вот уже на крыше стало тесно, и надо хвататься друг за друга, чтобы не свалиться. Тот, что в кепке, все тыкал пальцем наверх, на главный купол, и призывно взмахивал руками, как будто что-то сметал.
Перед нами, на алтарной крыше, на ограде и вокруг нее был неудержимый полупьяный, бесшабашный разгул — лезли, падали, кричали, опять лезли. Вокруг собиралось все больше народа — жившие по соседству, прохожие.
Сзади нас, в полуотворенных дверях, в окнах и даже около дома и храма общины причитали, охали, всхлипывали и утирались ладонями, рукавами, платками потрясенные кощунством жительницы артели. После запрета богослужений в Покровской общине их встречи с отцом Павлом в Николо-Покровском храме были неожиданным счастьем, потому что исполнение обряда, участие в богослужении по такому знакомому и родному чину, слияние в хоровом общем пении, исповедь, а потом и причащение — это было все самое ценное, что осталось после разгрома их обители.
Отец Павел, всегда добрый и чуткий, безгранично терпеливый и внимательный, был для них тем светом, которого ждали, в который верили и который среди этого нового враждебного мира грубостей, издевательств, плевков, а то и ударов, был единственной надеждой в их растоптанной жизни.
И вот сейчас этот отец Павел стоит, держа или держась за своего сына, и видит, как храм попирается пляшущими сапогами и опорками. И чем дольше видят эти монахини пляски на крыше алтаря, тем страшнее им смотреть на молчащего, только содрогающегося пастыря, который еще вчера стоял там, внутри, и говорил, как надо любить своих врагов.
С лестницами, поднятыми на алтарную крышу, с веревками, крича, свистя, приехавшие вскарабкались на самый купол. Закинув веревку за крест, подтянувшись и уцепившись за него, они махали тем, кто стоял внизу. Кто-то из них достал мятую красную косынку, махал ею, держась за крест, и пытался повязать красный клочок на крыло креста. В общем вое нельзя было разобрать крика того, в кепке. Он продолжал жестикулировать и делать руками круги, будто обертывать что-то. Снизу по рукам висящих и прилепившихся фигур передавали наверх веревки, а стоящие там обвязались ими, привязав другой конец к кресту. Под хлопки и крики они образовали что-то вроде карусели и, ударяя, что есть силы, по крыше купола, нарочно, чтобы было больше грома, крутились вокруг креста, вминая и коробя железо. И чем больше вмятин, горбов, а то и дырок становилось в куполе, тем победнее и злее был вой всех, стоящих внизу.
Когда мы выходили из дома и мама, провожая, крестила нас, она держала в руках зонтик для нас — небо было серое и дуло. Зонт мы, конечно, не взяли. Не потому что, авось, дождя не будет, хотя и поэтому тоже, а потому, что в то время зонт был явным свидетельством принадлежности к другому классу. Зонт - у тех, кто богат. У буржуев. Даже стыдили — « А еще в шляпе!», «А еще с зонтом!»
Дождь пошел. Сначала крапал, и запахло пылью. Потом зарядил упорно и, казалось, нескончаемо. Пляски на куполе утихли — стало скользко. Вся «карусель» села на железо, держась друг за друга и за веревки, примотанные к кресту. Стоять было нельзя — ноги срывались вниз. Снизу, в кепке, кричал, торопя и показывая руками на крест, переворачивая руки, дескать, ломай! Скатываясь, скользя, верховые схватились за крест и — дернули.
Качнули раз, другой, и еще — крест будто и не обращал на них внимания. Как каменный, неколебимо стоял, и казалось, он был где-то далеко от всех, и человеческие пятерни его совсем не касались. Оставив веревки и облепивши крест, обозленные плясуны, причитая «р-р-раз! р-р-раз!» всеми своими телами старались пошевельнуть крест. Под крики снизу, под уханье намокающей толпы, которую неколебимость креста раздражала, облепившие, держась за крест и за веревки, скользя, падая и карабкаясь по веревкам, опять толкали, колебали, били ногами, бросали свое тело на крест. Крест стоял.
Под выкрикивания советов снизу, под насмешки и указания толпы один из плясунов, схватившись за крест и обвив его ногами, начал обматывать конец веревки вокруг крестовины. Другие, схватившись за крест или друг за друга, навязывали к веревке ее продолжение и, лежа на скользком скате купола, спускали конец навязанной веревки вниз. Внизу тоже наращивали веревки. Две их намокшие части соединили, и за скользкую, узловатую, из разных кусков соединенную ленту схватились все. Крича, толкаясь, скользя по мокрой земле, толпа натянула эту узловатую толсто-тонкую веревку. Тот, кто обматывал крестовину, подергал, соскользнув, лег на купол, держась за основание креста, и махнул — тяни! Все плясуны, держась за натянутую веревку, скользя, кувыркаясь и, конечно, громогласно отругиваясь, съехали вниз. От дождя веревка стала тяжелой, поднять и натянуть её было трудно. Она была, как цепь. Дернули, подняли, натянули, дернули, взялись еще, дернули — крест стоит.
Намокшие командиры в машине ругались и махали руками, портфелем. Ничто не помогало. Толпа разделилась. Кто-то бросил веревку. Кто-то дергал и руководил. Кепка уже не кричала, а лаяла. Видно было, как толпа наливалась злобой. Эти бесконечные крики, дождь, скользкая земля, мокрые и грязные руки от набухшей веревки. Виноват, конечно, этот крест, и этот храм, и эти попы. Упал бы крест, и все по домам, и план выполнили, и выпили бы после дождя. А он стоит.
В кепке слез с машины и сам взгромоздился на ограду — лучше видно и удобней командовать. Ворчащая толпа снова взялась за веревку. Дернули. Еще. Стоит.
Отец прижал меня к себе близко и накрыл полами пальто. Ветер свистел, и под ногами было мокро. Я стоял в темноте под сомкнутыми полами пальто и только в узкую щель мог видеть, что там — около храма. Отец прижал меня сильно, очень сильно. Казалось, он не понимал, что мне душно и больно. На меня сверху, с его головы текли струйки, но отец не замечал этого.
Только сейчас, через семьдесят лет, когда я узнал всю правду об отце, о его травле, о его верности духовному обету, несмотря ни на какие гонения, я могу себе представить, что проносилось в его воспаленной голове, когда он смотрел на свержение креста.
Станица Ладожская. Трудное, неожиданное, непривычное существование священника — станичного селянина. Грабежи, возможность быть каждую минуту убитым. Угроза закрытия храма. К бандам-разбойникам присоединяется еще новая — «обновленцы». Кругом разорение. После закрытия храма священник никому не нужен.
Безысходность. Испытание веры.
Предложение работать в московском храме регентом хора. С женой, десятилетней дочерью и трехлетним сыном — в Москву.
Храм. Богослужение. Хор. Музыка. Да, бесправные. Да, «лишенцы». Но его обет совершается. Он — нужен.
«Благословен Бог наш!»
Но и этот храм закрывают, ломают, сносят кресты, сваливают имущество, выбрасывают иконы. Вон. Всё вон и всех вон!
Набирает обороты страшная машина репрессий. Всё растёт число страждущих и обремененных душевной болью.
И вдруг опять есть возможность быть нужным. Служить в храме Введения на Введенской площади.
Стараниями отца Павла храм стал той манящей обителью, где можно открыть свое сердце, умиротворить душу в молитве среди взбудораженного, пропитанного злом и новым чувством классовой ненависти мира.
Тихое, согретое теплом спетой молитвы богослужение, исповеди, добрые, пронизанные душевной болью беседы и согревающие душу проповеди создали оазис надежды, терпения и любви.
К храму идут, тянутся, стремятся.
Но закрывают и этот храм. Запечатывают двери, вывозят и сваливают имущество, скидывают кресты, сбрасывают колокола. Начинают ломать стены, на которых неповторимые фрески. Всё прахом. И эта обитель уничтожена.
Опять — испытание. Полное ощущение травли, все сужающегося круга, обложенного красными флажками.
И вдруг — новое назначение, промыслительная возможность молиться, служить во славу Божию и на пользу людям. Да еще в каком храме — у Николы в Покровском! А рядом — община, где еле существуют монахини кремлевского Вознесенского монастыря.
Вот она — нечаянная радость! Наконец-то можно выйти в этом сияющем православном дворце и, преодолев волнение, произнести заветное: «Благословен Бог наш! Благословенно Царство!»
А кругом — закрытия, взрывы храмов, гонения монахов, священников, верующих. Преследования не миновали и отца Павла. Арест. Тюрьма. Допросы. Следствия.
На многих вызовах из камеры на допросы — одно: бросишь это свое богомолье в храме, будешь жить. Ты молодой, грамотный, ученый — сможешь работать счетоводом, грамотные люди нужны. На бесчисленных дознаниях следователей лишь это, сатанинское — отрекись! После отказов арестованного допросы все жестче. Уже не только на словах.
Не согласился. Долго не вызывали.
Пока был арестован, все пятьдесят два дня, храм, осиротелый, молчал. Он, как оснащенный апостольский корабль, ждал кормчего.
Отпустили. «Благословен Бог наш!»
Мучительный кусок жизни, когда радость храмового молитвенного существования перемешивается с богоненавистническим окружением, когда стремление очистить душу наталкивается на неприятие или отторжение тебя или твоих детей, которых не принимают на учебу, осмеивают, считают врагами.
Опять арест. Камеры, уголовники. Выбивание признания, что ты враг и хочешь свергнуть Советскую власть. Допрашивали круглосуточно, меняясь, чтобы подследственный не мог спать и сидеть.
Месяц был без храма. Как после мучительной, изнуряющей болезни, дошел до него и со слезами благодарности к Богу при всей родной долготерпеливой пастве, держась за аналой, выдохнул — «Благословен Бог наш!»
Такая несказанная радость снова совершать литургию, исповедовать, приобщать, говорить о Христовых заповедях и совершать требы. Хотя свадеб нет — запрещены, крестин нет — теперь октябрины, а есть только похороны, панихиды, отпевания. Казалось, что отпеваешь не одного усопшего, а весь добрый, честный, праведный образ жизни.
Из своей щели я видел, как дергали, раскачивали крест и как он, хрустнув, покосился. За моей спиной слышались молитвенные причитания и несдерживаемые рыдания артельщиц. Крест упал на скат купола, соскользнул на край, и под вопли ликующей толпы, натянувшей веревку, опершись о желоб, встал дыбом и, перевернувшись, ударяясь о кровлю алтарной крыши, двинулся вниз. Мне казалось, что этот переворот и падение длились очень долго, потому что тянущие, увидев падение креста на них, бросили веревку и, как от взрыва, разбежались от того места, куда крест падал, потому что сзади тоже кричали - это были стоны и молитвы, потому что крест, зацепившись веревками за желоба и козырьки, задержался и повис своим изголовьем вниз. По нему свисали веревки, и по ним, и по кресту текли, сочились капли и струйки дождя.
Плакало и небо.