XVI. МЕДИЦИНСКИЙ ОСМОТР
Был обычный учебный день. Так не хотелось вставать, идти к колонке за водой для самовара и для умывания, а потом еще предстоял далекий путь в школу.
За двойными запотевшими стеклами на подоконье уже лежал снежок, и мама, провожая меня, натянула на меня обновку — мое пальто еще с прошлого года, но перелицованное и расставленное. Петли были заново прорезаны и обметаны, но зато старые петли, которые перешли на внутреннюю полу, хоть и были мамой тщательно зашиты, но были видны, и мне было неловко.
В школу надо было идти по длинным окраинным улицам мимо глухих заборов с лающими собаками, которых хотелось подразнить, мимо редких чугунных колонок на перекрестках, куда сходились близ живущие с ведрами за водой, по еще не замерзшим глинистым скользким буграм, через Архиерейский пруд.
Пруд надо было обходить далеко. Вот уже несколько лет, как говорили, что проложат мостик через узкую его часть, но уже 1932-й год, а мостика нет, и мы, школьники, ждем, когда пруд замерзнет, чтобы ходить напрямую — по льду. Сегодня пруд покрылся ледяной корочкой, но по ней еще нельзя ходить даже сорвиголовам.
Зато какое удовольствие взять камень или гладкий кусок кирпича, присев, с размаха пустить его по плоскости льда и слушать, как он, скользя, свистит и свиристит, а ледяная пленка, как огромная мембрана отзывается на этот звук и кажется, что на движение камешка откликается весь пруд.
Был урок математики, которую мы все почему-то не любили, но зато любили Васмиха — педагога Василия Михайловича Ясковского, невысокого, с круглой, как мяч, головой, увенчанной седым бобриком. Он шмыгал красноватым курносым носом и вел занятия с прибаутками: «Матвеев, ну, ползи к доске! Цветкова, пойди, намочи тряпку, только не ходи домой!» И все иксы и дроби становились не такими скучными с таким васмиховским гарниром.
Вошла Ольга Ивановна, физичка, наш классный руководитель и сказала, что на большой перемене всем надо выстроиться в коридоре — приехала комиссия из РОНО и будет осмотр.
У наших ребят, живших в старых домах Преображенки и Черкизова, не все было идеально чисто, и проверки волос, рук, шеи были явлением обычным. Поэтому и объявление Ольги Ивановны было заурядным фактом, просто портившим перемену. На большой перемене мы всегда собирались на лестничной площадке, пол которой был цементным, и Соломон Розенцвайг учил нас, мальчишек, отбивать чечетку.
Прозвенел звонок, и, толкая Василия Михайловича, мы бросились в коридор, где Ольга Ивановна и пионервожатая нас уже ждали. Построились.
Две шеренги учеников заняли весь длинный коридор школы. Учителя и вожатые направились в конец коридора, где стояло несколько незнакомых людей вместе с директором, высоким, лысеющим и располневшим Гольдманом. Вдруг вожатые направились обратно к линиям и скомандовали — мальчикам снять рубашки. И это не было новостью, хотя раньше мы никогда не раздевались, просто часто на уроке физкультуры, у нас отворачивали воротнички, особенно у подозрительных.
Я был всегда умытым и аккуратным, поэтому проверки обходили меня, и я относился к ним равнодушно. И тут я, как и все, стянул с себя рубашку, и — как и все, зажал ее между колен; на полу грязно, а подоконник далеко, да и сопрут.
Комиссия с Гольдманом, разделившись на две части по двум нашим шеренгам, приближалась. Ольга Ивановна выступила вперед, как бы представляя наш класс. Ребята хихикали и ёжились. Было действительно холодно. Неожиданно Ольга Ивановна замерла. Она смотрела на меня. Вернее, не на меня, а на мою грудь. На ней виднелся висящий на цепочке крестик. Она хотела было спрятать меня за шеренгу, или снять крестик или даже закрыть меня собой, но в это время комиссия уже приблизилась и, увидав оцепенение классного руководителя, тоже уставилась на меня.
Раздеваясь, я забыл, что на мне крестик, хотя в других случаях всегда помнил о нем и осторожно его снимал. Видя Ольгу Ивановну и всю комиссию, прекратившую осмотр шеренг и плотно ставшую передо мной, и чувствуя, как все ребята, сломав шеренги, толпятся вокруг, я понял, что собирается гроза. Теперь, когда все собрались и уставились на меня, как на диво, снимать крестик или прятать его было стыдно. И чем больше в смешках, шепоте, дыхании окружающих зрел взрыв, тем сильнее во мне рождалось желание устоять, выдержать, вынести это навалившееся на меня испытание.
Прямо против меня над пионервожатой стоял Гольдман. Несмотря на холод, он покраснел, и по нему текли капельки пота. Он как-то странно то открывал, то кривил рот, будто хотел что-то сказать, и глаза его бегали от меня к Ольге Ивановне и обратно. Я чувствовал, что я очень замерз, меня лихорадило и от холода и от напряжения. Я стоял, упершись глазами в пол, глядя на туфель Ольги Ивановны со стоптанным низким каблуком, и только ушами воспринимал окружающее. Из всего детского шипящего гомона я различал: «Золотой!», «А цепочка тоже?», «Какой худенький!», «Сейчас заплачет!»
Я слышал и голоса комиссии. Вся комиссия вместо того, чтобы наброситься на меня со знакомыми мне криками, которые я уже неоднократно слышал у себя в переулке — «поповский сын!», «мало вас били!», «буржуй!», «лишенец!», и просто «долой!», я слышал резкие, едкие слова в адрес бедного Гольдмана. Мне стало его жалко.
Он был так растерян, что не мог говорить, а если говорил, то одними губами. До меня долетало: «Как учится? Где вы были?» Простые вопросы, но в ответах учителей уже разворачивался политический криминал: отец — служитель культа, служит до сих пор, мальчик — не пионер, ответ Ольги Ивановны: «Учится ровно». И вдруг раздался вопрос: «Есть у него друзья?»
И наступила тишина.
Я ждал, что Володька Аксенов или Фима Василевский ответят. Или, может быть, Лена Цветкова, с которой мы ходили вместе домой из школы каждый день и которая была раза два у меня дома вместе с другими ребятами.
Я напряженно слушал. Нет, никто не рискнул назваться моим другом. И после этой такой томительной тишины голос из комиссии: «Надо обсудить, товарищ Гольдман!», и дальше: «А у него есть мать? Надо вызвать мать!». Вызов в школу отца-священника был бы непростительной политической ошибкой. «Вызвать мать и поговорить с ней!». Комиссия не дошла до конца шеренги и повернула обратно.
До меня еще доносилось: «пропаганда с золотыми крестами… директор… советская школа».
Ольга Ивановна, опомнившись, скомандовала: «Одевайтесь! В класс!».
Я стоял и больше всего боялся одного — как же сказать об этом дома отцу? Сколько я слышал оскорблений в его адрес. Сколько раз и я, и мать видели, как отца толкали, как в него плевали на улице и в трамвае. Для себя я понимал одно — своей лаской смягчить эти удары, своей учебой стараться не огорчать его. И вот, на же!. Теперь такое же оскорбление принесу ему и я.
Я поднял глаза. Ребята, одевшись, входили в класс и оглядывались на меня. В стороне стояли Лена Цветкова и Ефим Василевский. Я почувствовал, что замерз и вспомнил о зажатой между коленями рубашке. Одевшись, я оглянулся. Коридор был пуст. Из учительской раздавались голоса. У открытой двери в класс стояла Ольга Ивановна и, не глядя на меня, медлила — закрывать дверь или дождаться.
Кажется, я сделал шаг к двери. Не помню точно. Через некоторое время открыл глаза. Я лежал. Надо мной склонились Ольга Ивановна, Лена и Фима.