top of page

XIX.ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ.



Зима 37 года закуталась в снега и в панцирь из наледей и окаменевших сосулек. Уже март, а все холодно, и сердитый ветер даже в маленьком дворике в Лаченковом переулке летает и толкается, как уличный буян.

Дрова, запасенные на зиму, кончались, и отец Павел, надев на подобранный подрясник старый, еще астраханский, овчинный полушубок, решил распилить старые доски, чтобы потом их наколоть. Сын в школе. Пилить одному двуручной хозяйской пилой неудобно. Жена, как всегда, оделась, чтобы помочь, но муж сказал, что с пилкой подождет сына, а будет колоть уже напиленное. Конечно, неправду говорить нехорошо, но завтра у жены именины - день памяти преподобной Марии Египетской, и ей надо дать время, чтобы приготовиться за сегодняшний день – спечь пирог с грибами, сделать винегрет, сварить чечевичный суп. Идет пост, но завтрашний обед должен быть особенно вкусным. Сегодня вечером и завтра она идет в храм, там будет исповедь, а потом причастие. Он постарался быстро распилить полусырые доски, чтобы не видела жена, и сейчас уже ставит полено, держа в правой руке колун. Полено толстое, и придется его раскалывать по частям.

Сегодня вечером в храме для отца Павла не просто преддверие памяти Египетской преподобной Марии. Сегодня долгожданное чтение и пение канона, созданного греческим монахом, мудрейшим философом, поэтом, преподобным Андреем, подвизавшимся в монастыре на Крите. И самого Андрея, и созданные им молитвы, сложенные в идеально стройную форму канона, назвали критскими. Вот уже много веков весь православный мир два раза в году великим предпасхальным постом молится, произнося и истово выпевая драгоценные, Богом посланные слова. Предвкушая сегодняшний вечер, отец Павел, не замечая усилий в возне с дровами, с волнением готовится читать и петь эту божественную поэму, где каждая мысль обогащает душу. Так построен канон, что после нескольких стихов каждой песни есть возможность впитать в себя услышанное или произнесенное, обняв мысль прозвучавшую, испросить Бога помочь отдаться этой истине, произнеся: «ПОМИЛУЙ МЯ, БОЖЕ, ПОМИЛУЙ МЯ.»

Особенно это трогает, когда это поется и когда каждый сильный слог стиха растягивается и опевается – помилуй мя, Бо-о-оже, поми-и-илуй мя-а-а! В таком состоянии усваивания смысла, вникания в него особенно нужно, даже потребно не просто произнести, а растянув, продлить момент, не оторваться от этой молитвенной близости.

Казалось, такие толстые поленья и сырые, а как быстро и легко колятся! Почти месяц назад он читал и пел этот канон, и уже сколько лет берет в руки и знает почти наизусть. И не учил, а сам канон улегся в память, как в свое гнездо. Можно было к нему привыкнуть, ан нет! Как только что-то происходит, как какое-нибудь чувство одолевает, так канон сам возникает и помогает, облегчает, выручает, сопутствует. И как счастливо сложилось, что сегодня он будет читать его, этот канон, а завтра поздравит жену и детей с днем Ангела их матери. Как счастливо быть со своей семьей в мире и любви…

БЕГАЙ, ДУШЕ МОЯ, ГРЕХА, БЕГАЙ СОДОМЫ И ГОМОРРЫ, БЕГАЙ ПЛАМЕНЕ ВСЯКОГО…

Действительно, счастливый узел совпадений. Отец Павел с удовольствием возносил колун, расщеплял полено, предвкушая добрый дом, праздничный стол и тихие часы со скромной, мирной семьей, согретой молитвой Андрея Критского.

Придется долго разжигать печь. Набрать бы березовой коры - она хорошо горит, и дрова схватятся, даже сыроватые. Уже готова охапка, еще немного, и можно нести домой, да там зайти к хозяину дома, рыжеватому, суровому, с узким лицом и татарскими глазами Петру Васильевичу Королькову. Ему вчера занемоглось, и он уже к полуночи прислал маленькую горбатенькую жену Татьяну Федоровну, чтобы отец Павел зашел и сказал, что надо делать православному, который забыл совсем Бога, отошел от Него, но умереть-то хотелось бы по-христиански. Отец Павел ночью пришел, исповедовал. В полутьме хозяин дома и жилец шептались о Боге и об обязанностях простого мирянина перед церковью.

ТЫ ВОЗЗОВИ МЯ И ПРИМИ ЯКО БЛАГ КАЮЩЕГОСЯ.

Вот еще одно полено расколю, отнесу, вымою руки и зайду к Петру Васильевичу, а вечером в храме помолюсь за болящего Петра. Расколол, повернулся, а дрова уже поднялись с земли. Стоя с зажатой между ног школьной сумкой, сын держал одной рукой охапку дров. Другой рукой перехватил сумку: «Отпустили раньше. Заболел математик!» Вдвоем, с дровами, хозяйскими колуном и пилой, они пошли к крыльцу и стали тщательно стучать и тереть подметками, чтобы не внести в дом снега и сырости. Жена уже вскипятила на керосинке закопченный и уже не отскабливаемый чайник. На столе стояли чашки, сухари и мед, ничего скоромного – пост.

«Запирайте дверь, дует же!» – беспокоилась мать, глядя, как сын и отец отряхивают друг друга. Заперли. Мать из ковшика полила на руки и дала полотенце. Встали около стола. ОТЧЕ НАШ… В дверь постучали. «Это Татьяна Федоровна. Маруся, скажи, что я сейчас зайду к Петру Васильевичу».

Жена открыла дверь, ожидая увидеть горбатую хозяйку. Перед ней стояли двое. «Гражданин Анисимов здесь живет?» Жена отпрянула. «Паня!» - позвала она отца Павла. Он вышел из комнаты и подошел к двери. На улице еще светло. В проеме двери стояли два силуэта: один невысокий, в форменной фуражке и темном длинном пальто, другой высокий в деревенском полушубке. Нагибаясь, чтобы не задеть притолоку, он занял всю дверь и казался необъятным.

- Ансимов, - сказал отец Павел.

- Нет, Анисимов. Ведь Павел Георгиевич? Верно?

- Да.

- Паспорт!

- Ну, конечно.

ПОЩАДИ, СПАСЕ, ТВОЕ СОЗДАНИЕ И ВЗЫЩИ ЯКО ПАСТЫРЬ ПОГИБШЕЕ, ПРЕДВАРИ ЗАБЛУДШЕГО, ВОСХИТИ ОТ ВОЛКА, СОТВОРИ МЯ ОВЧА НА ПАСТВЕ ТВОИХ ОВЕЦ.

- Пройдите, надо закрыть дверь. Ведь мороз!

И действительно, из двери, которая плохо закрылась, и ее надо было открыть, чтобы захлопнуть, по ногам стелилось облако изморози. Высокий замерзшими пальцами взял паспорт и передал его невысокому. Тот долго искал листок с именем. Нашел. Прочитал.

- Да, правильно. Странная у вас фамилия. Я - следователь ОГПУ (протянул бумажку). У меня ордер на обыск в вашей квартире (протянул еще одну). Зовите меня Борис Борисыч. Нам нужны понятые. Есть у вас соседи?

Отца Павла уже обыскивали и арестовывали два раза, и оба раза понятыми были хозяева этого домика - Петр и Татьяна Корольковы.

Жена вдруг сказала: «Наш сосед – хозяин Корольков. Но он болен!» Наивная, она подумала, что если вдруг окажется, что нет понятых, то, может быть, эти двое уйдут. «Товарищ Дубов, зайдите к соседям и скажите (вдруг зазвучала привычная лозунговость), скажите, что ОГПУ требует двоих понятых. Они должны понять. Покажите, где соседи». Дубов опять открыл дверь, отец Павел посмотрел на сына, тот, не одеваясь, повел его на соседнее крылечко к Корольковым.

Следователь прошел мимо посторонившихся в комнаты, осматриваясь так, будто хотел сюда переехать и тут жить.

- Сколько комнат?

- Две и чулан.

Встав посередине столовой около чашек с чаем, он, прищурившись, стал раздеваться.

- А вы кто?

- Жена.

- Паспорт. А этот, что ушел?

- Это сын.

- Сколько лет?

- Четырнадцать. Паспорта нет.

Отец Павел направился на то место, где стоял.

- Стоять! Ничего не трогать! После объявления об обыске никто не имеет права брать, класть, переносить, раздеваться, передавать, зажигать – будто читая, заученно произносил Борис Борисович.

- Стоять! - резко выкрикнул он вошедшему сыну. Тот замер у открытой, дышащей паром двери. За ним шли Татьяна Федоровна и Дубов. Дубов подошел к следователю и, сильно нагнувшись, прошептал ему в затылок:

- Хозяин дома, болен, но идет. С документами.

Все стояли неподвижно, замерев, как в сказке о мертвой царевне. Не шевелясь, ждали Петра Васильевича. Он пришел с паспортами, завернутыми в газету и в красную тряпку. Борис Борисыч долго вглядывался в лица понятых, сверяя с фото на паспортах.

- Очистите стол! Товарищ Дубов, ведите протокол.

Из папки, с которой пришел, вынул листы бумаги.

- Дайте ручку!

Дубов:

– Я.., я лучше карандашом…

Борис Борисыч:

- Граждане понятые, вы приглашены, чтобы быть свидетелями при обыске у обвиняемого Анис… Ансимова Павла Георгиевича, служителя религиозного культа. Гражданин Ансимов, вам предлагается добровольно сдать антисоветские издания, хранящиеся у вас.

- Я заявляю, что у меня ничего, что вами названо, нет.

- Тогда покажите, где у вас книги, газеты, ценные вещи. Где одежда. Не прикасайтесь.

Это был третий обыск. После обысков следовали аресты. Отец Павел, уже испытавший процедуры обысков и арестов, видел, что тут, в этот раз было много необычного. Во-первых, это было днем. Предыдущие аресты, как и вообще все аресты в это напряженное время, были по ночам. Эти двое не приехали на машине, а пришли пешком, и если бы не пугающие документы, которые они предъявили, и не уже узнаваемое поведение их, чекистская манера держать себя, вызывающе повелительно командуя, как в штрафной роте, и не форменные синяя с малиновым кантом фуражка и пальто, которые уже стали узнаваемыми, особенно в подъездах и переулках Арбата - дорога Сталина в Кремль, правда, на тех «топтунах» всегда были еще и меховая шапка и валенки, а у этого сапоги - если бы не это, их можно было бы принять за грабителей, явившихся внезапно, нагло застав всех врасплох.

Борис Борисыч перебирал каждую книжку, дергая корешки обложек. Перебрав книги, особенно молитвенники, а также книги сына, он не выдержал и подошел к отцу Павлу с уже накопившимся гневом: «А «Протоколы сионских мудрецов» где спрятаны? Под полом? На чердаке? В печке?» Не получив ответа, он уже неуверенно взял ухват и, заставив жену отца Павла светить свечкой, ворошил золу в истопленной этим утром печи. Бросив ухват и вытирая сажу с рук о бока штанов, он подошел к шкафчику с посудой, который мама величала «буфет», и еще раз вынимал и смотрел чашки, блюдца, заварочный, с привязанной к ручке пожелтевшей крышечкой чайник.

- А это что? - резко бросил он, разворачивая лежащий в глубине ящичка с ножами и вилками маленький сверток.

- Это чайные ложки. Еще мое приданое. Было шесть, но две уже пропали, -ответила мама.

- Серебро?

- Да, наша семейная память.

- А где еще серебро? Золото, камни?

- То, что вы держите, единственное. Наше единственное.

- Показывайте ваши ценности!

У матери было обручальное кольцо, брошка с круглым, как двухкопеечная монета, черным камнем, похожим на блюдечко, и серьги. Борис Борисыч долго, как ювелир, рассматривал это, но в протокол записывать и конфисковывать не стал. Бросив сверток с ложками Дубову, он быстро пошел к киоту. «Но здесь уж..! - вдруг в эту скрипящую, звякающую бессловесную возню пугающе громко врезался голос отца Павла - но здесь уж, вы сами не прикасайтесь!» И обращаясь к не ожидавшему такого Борис Борисычу уже чуть сдержаннее продолжал: «Скажите, что хотите видеть, но прикасаться буду я.» Отец открыл дверцу киота и посмотрел на Борис Борисыча. Тот бурчащее произнес: «Что за иконами?»

Отец Павел снимал каждую икону, оглаживал ее и вертел перед следователем. Положив, постучал по задней стенке киота. Та пустотно ответила. Взглянув на Бориса Борисыча, расставил ноги и, взявшись двумя руками, отодвинул киот от стенки, чтобы можно было увидеть, что за ним. Следователь встал на четвереньки и полез в угол. Он простукивал мягкие от пыли доски пола. Когда он встал, отец Павел неторопливо поставил киот на место, открыл дверцу и, показав каждую икону еще раз следователю и приложившись к ней, ставил или вешал на место.

СЛЕЗЫ СПАСЕ ОЧИЮ МОЕЮ, И ИЗ ГЛУБИНЫ ВОЗДЫХАНИЯ ЧИСТЕ ПРИНОШУ, ВОПИЮЩУ СЕРДЦУ: БОЖЕ, СОГРЕШИХ ТИ, ОЧИСТИ МЯ!.

Поставив, закрыл дверцу киота, перекрестился: «Продолжайте» .

Следователь уже обследовал все, о чем он заявил вначале. Дубов, обнаруживший свою малограмотность, почти перестал записывать. Борис Борисыч выходил на крыльцо и пытался заглянуть за намерзший сивый снег под ступеньками, в комнатах он после подоконников и карнизов, тщательно прослеживал, как прибиты доски пола и нет ли вставных кусков. Все это он приказывал заносить в протокол.

Дубов писал химическим карандашом, который он иногда слюнявил. Наслюнявленное написанное походило на постепенно иссякающую струю, где слюнявое выглядело жирным, а потом худело и высыхало, и последние буквы длинного перечисления читались очень плохо и нуждались в слюне. Корольков долго стоял вытянувшись. Потом опирался на плечо и горб Татьяны Федоровны. Потом хрипло попросился сесть. Борис Борисыч велел Дубову дать ему стул, заставив, предварительно, осмотреть стул снизу.

Начинало темнеть. Следователь иногда изнуренно ослабевал, но потом внезапно бросался или на шкаф, еще раз передвигая его, то к комоду, из которого уже вынул все белье, и, ходя по нему, еще раз перетряхивал платки и простыни.

Все, что лежало в единственном ящике письменного столика, было выложено на стол, переписано и сложено в наволочку. Евангелие, кропило, епитрахиль, проповеди отца Павла в тетрадях, написанные мелким убористым шрифтом и его карманный молитвенник. В эти годы даже и речи не могло быть о приобретении духовной литературы. Во всех храмах, монастырях и лично у каждого священника были старые, затертые, ветхие богослужебные книги, которые хранились, перелистывались с истовой бережливостью. Отец Павел нашел свой способ сохранения и использования исчезающих ценностей. Он сам переписывал их, превращая в карманный спутник. Он писал мелким, но удивительно разборчивым почерком, и сейчас в руках следователя был молитвенник, величиной с две спичечных коробки, но настоящий, полный, незаменимый. Сюда же пошли завернутые в пожелтевшую салфетку четыре ложки. Из наволочки получился узел, и его надо было укладывать в старый фанерный чемодан-ящик.

Следователь, спотыкаясь о кучи наваленного добра, подошел к столу, за которым сидел Дубов. Тот сидел на своем полушубке, все еще в нахлобученной шапке, в пятнистой от пота розовой рубахе-косоворотке, с вздыбленными, торчащими из-под шапки лохматыми волосами, которые когда-то давно подстригали «под горшок». Большие руки его лежали на смятых листках протокола, в руке его был столовый ножик, которым он затачивал карандаш. Губы были фиолетовые от многократного облизывания. По всему было понятно, что он из выдвиженцев - парней, посланных из деревни делать политическую карьеру. Борис Борисыч взял в руки протокол и посмотрел вокруг.

Только сейчас мы увидели наш дом, где мы не успели прочитать «Отче наш». Будто весь мир вокруг нас пропустили через небывалую мясорубку – такие нагромождения из простыней, веников, учебников, тарелок и ухватов были перед нами, а глаза его все шарили. Все было перещупано и обследовано, но они остановились на небольшом ящике, в котором – он это видел – лежали мои провода, конденсаторы, перегоревшие трансформаторы, из которых я брал нужную мне тонкую проволоку для самодельного приемника. Там лежал небольшой сверток в белой бумаге, перевязанный зеленой ленточкой. Следователь указал на него Дубову. Там была наша с папой тайна. Зеленый вязаный платок, который папа купил на рынке для мамы (она любила зеленый цвет) в подарок к завтрашним именинам. Он сказал – спрячь, мы вместе подарим! Я спрятал в мое радиобарахло. Дубов подошел, вынул, разорвал обертку и развернул платок. Мама все поняла. Любовь отца к маме, любовь к семье, внимание, душевное тепло и мамино понимание, благодарность и разрушенный праздник висели сейчас на корявых пальцах энкавэдэвского выдвиженца с фиолетовыми губами. Следователь кинул это к растоптанным тряпкам и не препятствовал маме взять. Мама с подрагивающими губами смотрела на отца. Она подошла, присела над скомканной кучей и загрубевшими пальцами начала по-детски трогать и разглаживать этот кусок шерсти, а сама все не сводила глаз с нахмуренного отца.

Борис Борисыч стал читать протокол. Что и как там было написано можно было только гадать, но следователь старался читать, как государственный документ. Вообще, по всему, что он делал, можно было видеть в нем будущего Дзержинского. Он заставил понятых расписаться. Петр Васильевич расписался, Татьяна Федоровна вывела первые буквы своей фамилии и, подумав, сделала пером хвостик. Все-таки документ!

В фигуре следователя и его тоне была некая торжественность победителя, когда он, кивнув Дубову и поставив его за собой, сказал: «Ну, гражданин Ансимов, одевайтесь! Товарищ Дубов, проследите!» Дубов ощупывал все, что надевалось - сапоги…пальто…шапку. Прощались замедленно, как на кладбище. «Чемодан понесете вы!» Отец Павел взял чемодан, снял надетую на него мамой шапку и, поставив чемодан, сказал: «Помолимся!» Мы подошли к киоту. Следователь, вынув пачку папирос «Беломор», закурил.

ЯКО СПАСЛ ЕСИ ПЕТРА, ВОЗОПИВША СПАСИ, ПРЕДВАРИВ МЯ СПАСЕ ОТ ЗВЕРЯ ИЗБАВИ, ПРОСТЕР ТВОЮ РУКУ …

Мы встали на колени у киота. Я не знал, как молятся перед тюрьмой, и слушал, как мама читает «Отче наш». Отец, помолившись, тяжело поднялся и повернулся к нам. «Го-ос-споди! - будто задыхаясь, выдохнула мама, - а на шею-то!» Пальто отца было нараспашку, и из-под его бородки виднелся кусок шеи и открытой груди. Мама в поисках кашне или шарфа метнулась к шкафу, увидела, что он пуст, а его содержимое лежит кучами на полу и найти что-то подходящее невозможно. Борис Борисыч давил на полу окурок.

- Да ладно, – сказал отец, запахиваясь.

- Ну, конечно же! - возопила мама и бросилась к зеленому платку, - Господи, как я раньше…

Она схватила платок и, бросившись к отцу, откинула верх его пальто и по-женски накрыла плечи платком, завернув концы вокруг шеи. Потом, как ребенка, закутала в пальто, застегнула пуговицы и осмотрела. Мы с мамой уткнулись в отца.

Борис Борисыч встал около отца и указал Дубову на дверь. Тот открыл и стал в двери, натягивая на себя шапку. Отец сам оторвал нас от себя.

- А…А как же вы поедете? - раздался мамин голос.

- А вам нужно извозчика? - расставляя слова, произнес Борис Борисыч.

- Как все советские граждане: и на трамвае, и пешком, и на метро. И ваш супруг будет идти с чемоданом, будто… будто на вокзал. И не оглядываться, как какой-то воришка. А вы, жена арестованного, дайте ему с собой поужинать, потому что завтрак в камере он получит только утром.

Сколько раз об этом были разговоры! Отец Павел, понимавший, что расправа за верность православию и служение Церкви все равно не минует, говорил маме – мыло, сухари, зубной порошок должны с молитвенником быть всегда наготове! А мама, перекрестившись, отвечала – ну, даст Бог, нас минует! Сейчас она суетливо заворачивала в полотенце молитвенник отца Павла – тот самый его постоянный спутник, помощник и наставник, сухари, мыло, хлеб, недоеденный кусок сыра и туда же мама положила кусок пирога с грибами, испеченного сегодня к завтрашним именинам.

Мы и не заметили, что дверь во все время обыска была приоткрыта, что дом выстудило, и только сейчас, пропустив отца Павла с двумя конвоирами, Корольковы молча, печально взглянув на маму, плотно ее прикрыли.

Я не помню, чтобы в предыдущие аресты мать плакала. В этот же раз ей и даже мне, сопляку, стало понятно, что уже после этого отец едва ли вернется и что это так внезапно наступившее прощание накануне маминых именин было прощанием надолго. Мать и отец думали и были уверены, что навсегда, я же не представлял себе, что значит навсегда, но понимал, что отца потерял надолго. С кем буду говорить, читать, петь, кто будет вслух или шепотом обдумывать все, что со мной случается – от отметок в школе до драки в переулке или провожания и оберегания девчонок. Мать трясло от рыданий. Рыданий молчаливых. Ей не хватало воздуха, и она со скрипом и рыком втягивала в себя воздух и, втянув его, снова тряслась, трогая вещи, меня и бессмысленно искала какого-то приюта. Вдруг она остановилась и уставилась на меня своим опухшим лицом и вздувшимися глазами: «А куда? Куда они его?» Быстро и небрежно хватая вещи, она повторяла: «Только будь дома! Я скоро!»

Оделась, зачем-то прильнула к окну, стремительно через ворохи скарба на полу бросилась к киоту и уткнувшись в него теменем и прилепив ладони, торопливо молилась. Снова впустив в комнату морозный пар, сказала: «Господи, благослови! Будь дома!»

Вернувшись поздно, растрепанная и еще задыхающаяся, она рассказала, что, несмотря на документы, форму и тон этого следователя, она все-таки чувствовала в этом непонятный, необъяснимый душок бандитизма. Днем. Пешком. Слишком уж старательный следователь и полуграмотный помощник. Она побежала вслед, надеясь догнать и проследить, куда они направятся. По сугробам, за углами домиков, чтобы не быть замеченной ими, уже далеко, около трамвайной остановки, она все-таки догнала их - короткого и высокого, и отца Павла, который нес собранный ею узелок и чемодан с «вещдоками». Чекистам его было нести негоже. Она села в тот же трамвай, но в прицепленный вагон, доехала с ними до станции «Сокольники» только недавно открытого метро и в последнем вагоне, на каждой остановке выскакивала и снова вбегала в закрывающуюся дверь, следя, где эта тройка выйдет, и так доехала до станции «Дзержинская». Поднявшись на землю, они пошли к огромному зданию НКВД с задней его стороны и вошли в тяжелую дверь.


Уже давно стемнело, зажглись редкие уличные фонари. При выходе из метро под ногами сугробы, превращенные в сизый кисель. Из двери метро, которую почему-то держали открытой одну, а остальные были всегда заперты, шел теплый воздух, и толпящиеся пассажиры месили снежную кашу. Часы на сером печально легендарном доме показывали половину седьмого.

Сейчас в храме горит в руках множество праздничных свечей и читается такой долгожданный покаянный Канон:

-Помилуй мя, Бо-о-же, помилуй мя!..

Борис Борисыч торопился и все время понукал поспешать. Отец Павел не обращал внимания ни на дверь подъезда, ни на часовых, которые были на пути их хода по длинному коридору. Весь коридор он не тащился, спотыкаясь, с чемоданом и узелком, толкаемый в спину, а с Каноном в руках и в облачении стоял там, в толпе молящихся, и над ним и вокруг него пелось и повторялось:

Помилуй мя, Боже…

Следователь спешил. Горящие под потолком лампы распространяли вокруг себя серо-желтое пятно, и этот, казалось, бесконечный коридор был в равномерных серо-желтых светящихся пятнах, чередовавшихся с полутьмой. Поворот, и снова нескончаемый, тусклый пятнистый коридор. Свернув еще раз, они оказались, будто на перекрестке. Коридор шел дальше. В наружной стене была солидная дверь, но закрытая и даже опечатанная. Напротив двери была широкая мраморная лестница. Около неё - часовой и столик с телефоном. Борис Борисыч устремился к телефону и стал что-то быстро говорить в трубку.

… а Канон идет! Наверное, уже четвертая песнь:

«Избавителю мой и Ведче, пощади и избави и спаси мя, раба Твоего!

Следователь бросил трубку и убежал по мраморным ступеням вверх. Рядом с широкой мраморной лестницей была еще одна. Она шла куда-то вниз. Около нее стояло двое часовых. Верхняя ступенька этой лестницы и пол вокруг нее были затоптаны и получалось, что часовые охраняют пятно. Дубов и отец Павел ждали.

Двое часовых вытянулись. Снизу, покряхтывая, появился невысокий командир в форменной фуражке и с пистолетом в кобуре на широком ремне. Он вышел из пятна, встал на мраморный пол и повернулся лицом к часовым. Снизу пришли еще двое солдат с винтовками. Дубов с интересом наблюдал, как маленький толстый командир в очень высокой фуражке сменил караул и с двумя отдежурившими ушел вниз.

…а уже кончается Песнь и идут последние стихи:

«Содержимь есмь бурею и треволнениями согрешений, но Сама меня, мати, ныне спаси!...».


Борис Борисыч, прыгая через ступеньки, несся, держа в руке маленькую бумажку. Он подбежал к пятну и, встав около часовых, подозвал отца Павла. Подталкиваемый костлявым кулаком Дубова, отец Павел со своим грузом передвинулся к часовым. Опять сверка лица и фото. Пропустили.

…а сейчас начинается песнь пятая:

« Человеколюбче, просвети, молюся и настави и мене на повеления Твоя!».

Отец Павел вместе со своими конвоирами начал спускаться вниз. Бетонные, выщербленные посередине и, особенно, на углах ступени, изогнувшись два раза, вели к тупику - железной стене, в которую была врезана железная дверь. В двери квадратное окошечко, изнутри закрытое заслонкой. Отец Павел с узлом и чемоданом, удержавшись на первых ступеньках, на косой ступеньке все же поскользнулся. Чемодан закувыркался и, ударившись о нижний пол, раскрылся. Отец Павел скользил, не находя перил и пересчитывая боками, локтями, коленями ступеньки. Беспомощно приземлился. Тут было плохо видно. В низком потолке у железной стены горела зарешеченная лампа, а над дверью была лампа с зеркальным отражателем, направленная на того, кто стоит перед окошком. Над рассыпанными книгами стоял Борис Борисыч и ждал, когда отец Павел соберет «вещдоки». Хрустевшие локти побаливали и, еще не вставая, отец Павел стал собирать все в чемодан. Подполз к отскочившим дальше псалтырю и кропилу. Кропило оказалось у ног Бориса Борисыча. Тому вдруг так забавно стало вспомнить детство и пофутболить катающимся кропилом. Но он не позволил себе много играть и подкатил эту трубочку с шариком к руке отца Павла. Борис Борисыч постучал в окошко. Щелчок и скрежет ответили. Видно, на той стороне были крючок и задвижка. Окно открылось. Лампа над ним светила, а то, что за окошком, было во мраке. Следователь передал во тьму окна бумажку, которой он еще наверху размахивал, и паспорт. Окно закрылось.

Под зарешеченной лампой стояли взмокший отец Павел, держащий разбитый чемодан с узлом уже в охапку; беспокойный, чем-то раздосадованный Борис Борисыч и пугливо озирающийся, уже сам ставший, как его губы фиолетовым, Дубов. Он беспокойно оглядывался, пугаясь могильного полумрака и угрожающей тишины. Только тут можно было обнаружить, что для Дубова все, что с ним происходит - в новинку. И обыск, и «протокол», и повелительная резкость следователя, и возможность оказаться не просто впервые в Москве, а прямо в самом НКВД, да еще сразу в подвале, откуда, как рассказывали, лучше всего видно Колыму. Он забыл, когда он вчера ел, но навсегда врезалось в его память, когда сегодня он чистил снег во дворе Бутырской тюрьмы, а комендант подозвал его и, указывая на Бориса Борисыча, сказал: «Тимофей Дубов, тебе как молодому коммунисту предоставляется возможность показать себя. Ты поступаешь в полное распоряжение товарища Бориса. По окончании операции явишься сюда».

Борис Борисыч, видя, что его подручный, молодой коммунист, растерян, а то и испуган, желая иметь в нем будущего работника своего будущего аппарата, не нарушая напряженности ожидания, подошел к нему, будто гуляя, и кривя рот, прошептал: «Должен был рапортовать. Опоздали. Сейчас сдам и приду утром. К десяти подойди сюда. Не забуду».

Грохотом взорвал тишину отодвигаемый внутри засов. Видно, он был тяжелый, потому что его отодвинули, толкнули дверь, она не поддалась, и тогда засов задвинули назад и с большей силой через какой-то кашлянувший порог, отодвинули до конца. Дверь не открылась. Раздался ворчливый мат и проскрипел другой засов. Дверь приоткрылась. Там, прямо вблизи был резкий наклон потолка вниз, и виднелась багрово желтая стена. На ней заляпанная, уходящая в глубину косая полоса – след многочисленных рук, опиравшихся на эту стену при спуске в следующий подвал. Отца Павла с его ношей толкнули за дверь. Конвоиры остались там. Дверь, устало поскрипывая, закрылась. За спиной отца Павла задвинули обе задвижки. Хриплый голос сзади еле понятно проговорил уже знакомое: «Не останавливаться! Не оглядываться! Вперед!»

А там уже поют:

«Спасе, помилуй и избави мя огня и прещения!».

Впереди был спуск.

Левой рукой надо было ползать по затертой многими руками полосе, а правой держать разбившийся чемодан-ящик. Господи, и не перекрестишься!

Снизу обдало резким тюремным духом.

-Ну, вперед же!

Тугая сила сзади наклоняла, будто запихивала в мешок голову отца Павла.

Яко первомученик Твой Стефан о убивающих его моляше Тя, Господи, и мы припадающе молим, ненавидящих всех и обидящих нас прости…


Дух камеры. Он существует, он вечен и неистребим. Пока есть на свете зло, насилие, дух камеры - их вечный спутник. Ошибочно думать, что это просто запах – смесь пота, лекарств, параши, дегтярного мыла, портянок и махорки, это еще и одуряющий гул, когда не слышно чего-то одного, а сразу все – и шепот, и стоны, и вздохи, и вспышки глумливого смешка, и скрип досок на нарах, и систематически прошивающий все звуки такой привычный и все выражающий мат – клубки запахов, сросшиеся с паутиной звуков, обмазанные свечением одной лампы, еще закрытой плотной решеткой, чтобы кто не покусился на кусок стекла – все это становится тем не умирающим духом, который обладает силой дурманить всякого, кто осужден в него погрузиться.

Лабиринтами подвалов отца Павла процеживали, постепенно освобождая от лишнего – от разбитого чемодана, от нательного креста и кошелька с мелочью, от калош, которые были надеты на сапоги. Калоши считались лишней обувью, и их отобрали раньше, чем могли украсть соседи камерники. Теперь уже его со свободными руками, заложенными назад, сменяющиеся солдаты привели к угловой двери без номера. Поставили к стене лицом, открыли камеру и - «налево!», «вперед!» - втолкнули в одуряющее людское месиво.

Был поздний вечер, и камера пребывала в редких минутах отдыха. Обед прошел, парашу вынесли, вечерняя поверка совершена, новички, как и положено, прибыли еще утром. Если уводят на допросы, то по одному, и можно погрузиться в сон, беседы, раздумья или тайную одинокую трапезу, а то и игры.

Вечерний приход новичка был неожидан. Камера отозвалась на это. Отец Павел стоял у двери с еще заложенными назад руками под взглядами десятков пар глаз. Это длилось долго. Отец Павел знал, что надо ожидать распоряжения, куда сесть или встать. Самостоятельность новичка наказуема. Он положил узелок на пол, снял пальто и платок, свернув, положил в ноги и, сняв шапку, перекрестился. По миролюбию, волосам, небритости и крестному знамению все поняли, кого привели.

«Припозднился, батя», – послышалось с нар. Отец Павел произнес полагающееся: «Павел Ансимов, священник. Обыск был днем. Привезли на трамвае и метро. Здравствуйте!»

Ворчание и бормотания усилились. Надо было дать новичку место, и все сделали вид, что новичок их не интересует - отвернулись, болтали, притворялись спящими. Справа, с нижней полки послышалось: «Отец, проходите. Тут можете сесть». При тусклом свечении зарешеченной лампочки под потолком можно было разглядеть лысеющую голову и бледную руку. Сгребя двумя руками кучу под ногами, отец Павел сделал два шага и оказался около позвавшего. Около деревянной стойки, держащей полати, на нижних узких нарах полулежал невысокий арестант с ровно круглой головой лет сорока, улыбчивый, с небритым, будто женским лицом.

«Садитесь на пол. Пальто-то подстелите на бетонный пол и на шапку садитесь. Узелок между колен. Вы от стойки далеко, и слезающие не заденут». Когда новичок устраивался на цементном полу, камера гудела по-прежнему. «А вы сами понимаете, почему вас так неурочно и необычно?»

Гул притих. Камера прислушивалась. Отец Павел, понимая, что тут, в тюрьме, среди арестованных, дипломатия и утаивания неуместны, откровенно рассказал об утре сегодняшнего дня. В камерной полутьме из всех углов полетело:

- Раз днем, значит срочно – визгливый голос справа наверху – батя, чего-то прячешь. Видно тебя надо убрать срочно!

- Если так срочно, надо возить в машине.

-А машины заняты. Вот и послали двоих. Тебя сегодня и в расход!

Расхода не миновать, но сначала поспрошают. И как следует. До основанья, а затем!

- Не завидую, - хихикало сверху.

- Продержится!

Как воронье, летали пугающие откровенной простотой слова со всех концов камеры.

- Вот прямо сейчас, тепленького, возьмут на ласковую беседу.

- Ой, батя, держись! - неслось сверху.

- Николая угодника прихвати!

В ухо проник шёпот лысеющего: «Если вы выдержите эту волну, она скоро истощится. Тут все одинаково гадают о своем будущем. А вы мишень безответная».

Отец Павел и сам понимал, что угрозы, предсказания, оскорбления - это просто попытка найти настоящего преступника теми, кто невиновен или виновен примитивно, но кого ждет несправедливая и беспощадная кара. С озлобленностью заключенных он уже встречался и знал, что терпение и душевная молитва оградят. Так оно и стало. Выкрикивания, дьявольские напутствия и предсказания постепенно угасли, и, творя молитву, он выслушивал исповедь приютившего его арестанта. Он был певец, известный своими лирическими песнями и обвинялся в том, что был от рождения наделен и мужскими и женскими телесными чертами, что властями считалось не заболеванием, а преступлением. Он был не просто объектом обвинения, но предметом насмешек, жестоких издевательств, циничных прозвищ и даже рукоприкладства. Ночью, в камере этот стареющий больной исповедовался и просил молиться за него, потому что он арестован и будет сослан уже во второй раз. В первый раз он отсидел в лагере восемь лет и через месяц после возвращения его арестовали снова, и вот – снова ссылка. Ссылка за болезнь.

Оставшуюся часть ночи отец Павел, сидя на корточках на свернутом и положенном на цементный пол пальто, молился, ясно понимая, что угрозы и предсказания были не напрасно, и может статься, что сейчас идут его последние часы… Храм… День памяти Марии Египетской. На исповеди и на причастии будет много Марий. Жена тоже пойдет. Должна пойти в храм и исполнить все то, что должна делать именинница…придет домой…дочь, сын…как будут жить? Боже, защити их!


«Ансимов Павел! На выход! С вещами!» - раздалось из дверного окошечка поздним утром, когда заключенные, уже омыв руки и лица и позавтракав, ждали очередных вызовов. Был уже одиннадцатый час. Окна в камере не было, и все, как цветочные стебли, тянулись к вентиляционной решетке, из которой иногда потягивало холодком. Видно, на воле мороз крепчал. Камера снова рыночно загудела. Они были правы! Этого, с виду смирного, не на допрос, а сразу – с вещами. Ясно куда. Или тут, в подвальном коридоре, или в «следовательской». Само собой, с ним возиться не будут. С вещами и…

Отец Павел, просидевший скорчившись всю ночь, чтобы не мешать уже обжившимся сокамерникам, услышав свое имя, собирался аккуратно. По всему совершившемуся с ним он понял, что грядущее его перемещение может быть и последним. Завязал на себе зеленый платок…

В руце Твоего превеликого милосердия, Боже мой, вручаю душу свою…

…надел пальто, взял узелок.

…и тело мое, чувства и глаголы моя, советы и помышления моя, дела моя и вся тела и души моея движения…

… потянулся за шапкой, на которой сидел. Шапки не было. Окружающие смотрели, будто стыдя – ведут сам знает куда, а ему еще шапку!

«Ансимов Павел! На выход! Глухой?»

Запахнул пальто, пошел с кульком к двери, остановился, повернулся к десяткам лиц, выпроваживавших его, и, поклонившись, сказал:

«Простите меня, грешного!»

Выпрямился, потом снова, нагнувшись, вынул из узелка молитвенник, засунул его во внутренний карман, положил узелок на пол и, повернувшись со сложенными назад руками, перешагнул порог, как он был уверен, последний.

Пройдя весь вчерашний путь по лестнице, с которой катился, по коридорам с желто-серыми пятнами, отец Павел был приведен к мраморным ступеням, по которым вчера бегал Борис Борисыч. Вступив на знакомое пятно, он приблизился к часовым. Те долго передавали друг другу бумажки и паспорт, и потом один, взяв все, повел Отца Павла на второй этаж. Такой же коридор, но светлее. В начале коридора караул. Впереди, в дальнем конце у лестницы на следующий этаж тоже маячит охрана. На дверях номера. Снова «стоять!», «к стене!». Часовой постучал. Вошел.

О, святый Михаиле Архангеле, грозный Небесного Царя Воеводо! Прежде Страшного суда ослаби ми покаятися от грехов моих, от сети ловящих избавити душу мою…

Стоя лицом к стене, отец Павел видел слева и справа длинную дорожку коридора, завершающуюся картинными изваяниями фигур часовых. За дверью, у которой он стоял – тишина. Коридор тоже пустынен и тих. Звенело в ушах от неожиданного омертвения. Зашелестело слева. С противоположной от входа лестницы шел крупный лохматый чекист в кителе с квадратиком на петлице. Он подошел к двери. Постучал. Не дожидаясь ответа, открыл. Вошел. Видно так принято не ждать приглашения. Заранее все известно. Наверное, следователь. Сейчас вызовут.

О, грозный Воеводо Небесных Сил, помилуй мя, грешнаго, требующего твоего заступления, сохрани мя от всех видимых и невидимых враг…

Тишина. За дверью мертво. Упершись в буро-коричневую снизу и желтую сверху стену, отец Павел сквозь звон в ушах пытался найти какой-нибудь живой звук. Неожиданно чавкнуло. Это дверь отлипла от своего косяка и приоткрылась. Вышел, почему-то на цыпочках, часовой. Закрыл дверь. Документов отца Павла у него не было. Оставил там. Прошел мимо, одергивая гимнастерку. Не вызывают. Там, наверное, двое. Может быть, ждут еще одного? А может, будет Тройка? Та самая, что все может. «Постановила Тройка» - хоть пожизненное, хоть расстрел – не опротестовывается. Выполняется и приводится в исполнение немедленно. Не то что осознать и понять, опомниться не успел, а человека уже нет. Шелестит с другой стороны от входа. Чуть скосить глаза. Борис Борисыч. Он идет, сменив подворотничек на кителе. Прошел мимо отца Павла и остановился, будто завернул за угол. Встал. Глядя сквозь отца Павла, смотрит назад. За ним поспешает Дубов. Под длинным пиджаком белая косоворотка, губы красно-фиолетовые – сразу не отмоешь. Догнал Борис Борисыча. Тот сделал знак тише и указал на место с другой стороны двери. Дубов встал. Теперь Борис Борисыч постучал. Вошел.

Вот теперь-то вызовут.

Михаиле Архистратиже! Подкрепи от ужаса смертного. Не презри мене грешнаго, молящего тебе о помощи заступлением твоем…

Отец Павел уже понял, что ждали свидетеля обвинения – Борис Борисыча. Теперь «стоять.. фамилия…вы обвиняетесь…не сознаетесь…подпишите»…

А что за следователь? Видно не Лохматый. А Борис Борисыч докладывает. Наверное, уже доложил. Вот сейчас. Господи, благослови!

За дверью тишина. Дубов расхаживает, стараясь не шуметь, но у него не получается. Что-то скрипит и звякает - то ли сапоги, то ли ремень. Да и сам пыхтит, иногда трогая недотертые, будто опухшие губы.

Отец Павел собрал силы:

Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится…

Кажется, шаги

Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него…

Дверь, отлипнув, чавкнула. Вышел Лохматый, встал в коридоре, ожидая. Следом за ним показалась форменная фуражка, а под ней виднелась маленькая, чуть сутулая женская фигура. В гимнастерке, юбке и начищенных сапогах. Фуражка была, как колокол, подавивший все, что под ним. За фуражкой шел Борис Борисыч:

– Значит, товарищ лейтенант, я могу считать, что этот обыск и арест приняты?

Фуражка:

– Ну вам уже сказали.

Борис Борисыч:

– Служу Советскому Союзу!

Фуражка (Лохматому):

– Вещдоки в фонд!

Борис Борисыч (стоя около отца Павла):

– Товарищ старший лейтенант, коммунист Дубов хорошо проявил себя в этом первом обыске и аресте. Можно рекомендовать его в школу НКВД?

Фуражка:

– Напишите рапорт.

Почти натолкнувшись на отца Павла

–Это еще что? ( к Лохматому) – Откуда это тут?

Отец Павел повернулся.

Борис Борисыч:

– К стене! (отец Павел повернулся опять)

– Товарищ лейтенант, Я хотел…как свид…как вещественное…

– Убрать отсюда! Вывести!

Лохматый:

– Документы…

– Отдайте и уберите! И немедленно!

Фуражка ушла, разгневанная. Лохматый ей что-то нашептывал, указывая на Борис Борисыча. Борис Борисыч рванулся в открытую дверь и вынес бумажки и паспорт. Дубову:

– Отдайте и уберите! – и бросился догонять Фуражку и Лохматого.

Шелест и шмыгание шагов растаяли. В безмолвной трубе стояли двое. Дубов уже чувствовал себя высшим чином. И первое, что он произнес, что давно мечтал произнести, терпя отношение к себе этих всяких начальников и караульных, произнести с удовольствием и со смаком, набравши полную глотку духа, было «Стоять!» Отец Павел стоял. Снова безмолвие. Дубов перебирал непривыкшими пальцами бумажки. Паспорт он понимал, но листки… Они разные и неразборчивые. И чем больше он путался, тем зычнее повторял – «Стоять!» Растерянные глаза передвигались от бумажек к стоящему перед ним, навязанному ему, этому уже надоевшему, попу.

– Помочь? – спокойно, чтобы не запугать, произнес отец Павел. По Дубову, как по продрогшей лошади, пробежала оторопь. Он поможет, соображал он, но как ему, врагу, дать документы? Он еще раз, для верности, произнес «Стоять!» И протянул издали бумаги так, чтобы можно было прочесть, но не касаться. Отец Павел читал: - «это ваш протокол, это пропуск вниз, это пропуск сюда, это…». «Стоять!» – произнес обрадованный Дубов. «Вперед!» И толкая бумажками, повел отца Павла к охраннику.

Коридоры, проверки, ступени, световые пятна – чувство, что он будто выныривает, задохнувшийся, из бесконечной удушающей трясины.

Вышли из задней двери этого саркофага. Мороз. Вьюжило. Дубов, плотнее натянувший свою шапку, видя, что у освобожденного ее нет, распахнул его пальто и, вытащив за середину зеленый платок, накрыл им его голову. Так эту странную фигуру подвел к дохнувшему в них вихрем теплого воздуха, метро.

– Деньги – то есть?

Не услышав ответа, Дубов засунул руки в карманы, оглянулся, повернулся спиной к отцу Павлу, вытащил монету, протянул назад и, впихнув её в замерзший кулак отца Павла, мгновенно исчез.

Кутаясь, дыша в ладони, ежась, вокруг зябкой трусцой семенили люди. Он все еще находился в состоянии осознания той постыдной истории, что с ним сыграли. Он, в третий и, казалось, окончательный арест простившийся с семьей и готовившийся к допросам, повторению «дознаний», этапированию, ссылке, каторжным работам, а то и просто к внезапной смерти, оказался игрушкой следователей –практикантов, которые позабавились и выбросили, как окурок.

Коченел, но не чувствовал мороза. Переминаясь с ноги на ногу, он медленно озирал все вокруг и, как прозревающий, вглядывался в окружающее и в себя. Он один. Ни охраны, ни ступенек, ни камеры. Он свободен. Страхи позади. Можно будет забыть допросы, толчки, унижения, тюремные лестницы и всяких карьеристов. Какой-нибудь час, и я дома, в семье, в покое, в тепле любви. Можно будет закрыть глаза, забыться, даже заснуть. Свободен. Домой. Вот он, пятак. А в этом пятаке весь рай семейного счастья! Зайти к Иверской, с благодарностью помолиться. Но ведь Иверская-то разгромлена, ее нет. Куда же ринуться с благодарностью за освобождение?

Я был тут десять лет назад, любовался красотами московского Китай-города и, заходя в храмы и часовни, приобщался к драгоценным святыням столицы. Пережив и уцелев после закрытия и уничтожения четырех храмов – в Ладожской, Введения на Введенской площади, Николы в Покровском и Воскресения Христова на Семеновском кладбище, сейчас, в 37 м году, будучи попран и выброшен врагами своими, как мусор, стою, думая, что я свободен, что страдания кончились!


Нет, я только песчинка, попавшая в этот смерч, катящийся по Православию, которому не видно конца, и он все сатанеет.

Господи, как же я со своими личными чувствами мал и ничтожен!

Москва. Будто ураган крушит Православие…

Подвигнешься на молитву и не увидишь драгоценнейшей Иверской часовни. Тут, в нескольких метрах отсюда был храм Троицы в Полях, и тут же была неповторимая часовня Сергия Радонежского, но это разрушено, и на их место перенесен памятник Ивану Федорову. А прямо на моем месте, рядом с метро, была церковь Владимирской Божьей Матери. Ее тоже нет. Направо был огромный собор «Иоанна Богослова у Китайской стены». Он закрыт, главки со шпилями и крестами сломаны, там – музей с уничтожающим названием –«реконструкции Москвы». Страшно оглядываться и видеть плеши или уродов на месте прежних храмов, неповторимых монументов Православия.

Боже мудрый, прости мне трусливые мысли.

Отец Павел вошел в вестибюль. Купил билет. Опять лестница вниз.

Какая свобода, какая личная радость могут быть сейчас, в это время повального, окровавленного разгула бесовства?

Только молитва, непрестанная, горячая может уберечь Веру православную от гибели под безжалостными подковами взбесившегося зверя.

Сокольники. Неважно, что мороз и неважно, что не на что ехать на трамвае. Пешком. Только удержать мысль.

Боже! Силы, силы духа прошу! Если я еще жив, уцелел и годен на что-то, значит, это не просто случайность. Значит это Указание Божье - живи, молись, сделай, что можешь, чтобы молитвой, всем собой помочь людям не упасть духом, поддержать, укрепить веру. Твои многие собратья по храмовому служению томятся в тюрьмах или уничтожены, а ты, Павел, разве ты не понял, зачем ты освобожден? Ну, конечно же! Это для них была игра, стажерство, практика жестокости, а для тебя, Павел, это было НАПОМИНАНИЕ, что если дана тебе жизнь и дан храм, и дана хоть крохотная возможность бороться за Веру, за Церковь Христову, тебе напоминают и подсказывают твой правильный путь и твое назначение.

От Сокольников через Яузу мимо Преображенки, не чувствуя мороза, кутаясь в воротник и платок, дыша паром разгоряченного бегуна.

Благодарю Тебя, Боже, что вразумил меня, грешного, неразумного, трусливого. Слава в вышних Богу! Хвалим Тя, благодарим Тя, славословим Тя! Ты послал мне испытания, и я, грешный трусливо готовился к сражению. Сражению за себя, за свою жизнь. Но вручив меня в руки палачей, а потом разрушив узы тюремные, Ты дал мне понять, что мне дается еще один миг, чтобы нести Слово Христово. Прости меня, что усомнился в силе пастыря, несущего Слово.

По Лаченкову переулку к дому, к двери, одеревянелой кистью подолбить в дверь, мимо потрясенной жены – к киоту, распахнуться, достать спасителя и друга – молитвенник.

Боже, милостивый, вразумляющий Боже! Благодарю Тебя. Знаю, что судьба моих осужденных собратьев не минует меня, но знаю, что «прочее время живота моего», каждый миг, что даешь Ты, Господи, я должен пребыть в служении Вере Христовой, чтобы надеяться на добрый ответ на судилище Твоем. И ныне просвети мои очи мысленныя, отверзи мои уста поучатися словесем Твоим, и разумети заповеди Твоя и творити волю Твою и пети Тя во исповедании сердечнем и воспевать всесвятое имя Твое, Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.

Пальцы отходят, когда творишь крестное знамение.

С глазами, направленными на киот, расстегнулся, раскрутил мокрый от снега и пота платок и протянул жене: Жена подошла, беря у него, коленопреклоненного, платок, опустилась на колени. Он с самодельным молитвенником в руке, обнял жену, все еще глазами сросшись с Образом:

Господи, готово сердце мое!

Да будет воля Твоя.

Живая лента
    • Facebbok.png
    • Flickr.png
    • Blogger.png
    • Instagram.png
    • Twitter.png
    • Vko.png
    bottom of page